Багира

Четверг, 06 29th

Последнее обновлениеВт, 27 Июнь 2017 11pm

Ленин любил американцев. Русских меньше: народ — рохля, прав был герой Чернышевского, утверждая, что сверху донизу все рабы. Раз уж выпало иметь дело с этой страной, слабым звеном в империалистической цепочке, где революция возможна, но по большому счёту ничего не изменит, приходится начнись с России — в надежде, что от неё потом загорится весь мир.

Джон Рид

Журнал: Дилетант №018, июнь 2017 года
Рубрика: Портретная галерея Дмитрия Быкова
Автор: Дмитрий Быков

1

Фото: Джон РидЕвропейцев Ленин тоже не любил — потому что жил среди них в полунищей эмиграции, в атмосфере всеобщей продажности и соглашательства европейских рабочих лидеров. Россия выстрадала марксизм, писал он, и в подтексте читается: а Европа его предала. Европеец труслив, жирен, расчётлив, все великое у Европы в прошлом, мировая война это показала, потому что превратилась в бессмысленную бойню, не снявшую ни одного противоречия, а только все испортившую; в общем, в Европе делать нечего. Он никогда по ней не тосковал, никогда не мечтал туда вернуться, а самый умный из европейцев — Уэллс — не произвёл на него никакого впечатления.
А вот американцы — эти да, эти ему нравились профессионализмом, быстроумием, деловитостью. Двадцатидвухлетнему Хаммеру он выписал бумажку: «Пускать ко мне во всякое время», — и благодаря этой бумажке Хаммер, уже семидесятилетний, прошёл в Мавзолей в неурочный час. Подарок Хаммера — обезьяну с человеческим черепом и томом Дарвина — Ленин держал на рабочем столе. А книгу Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир» он считал образцовой, снабдил предисловием, рекомендовал размножить в миллионах экземпляров. Потому что вот — журналистика, а не трубы и барабаны, дико раздражавшие его в «Правде». Он желал видеть русскую журналистику такой — да и вообще, кажется, желал видеть русских американцами. И американцы, как ни странно, его любили, и не только потому, что он им давал концессии. Риду он никаких концессий не давал.
А просто он, в сущности, был очень американский политик — по духу, по стилю, даже и по характеру. Вот с американцами у него бы всё получилось, но в Америке, увы, никогда не будет революции. Любоваться — да, а делать — нет. Жолковский мне как-то объяснил, почему в словосочетании «заокеанские воротилы» главный негатив заключён в нейтральном, казалось бы, слове «заокеанские». Укрылись там за океаном и наблюдают.
Но Рид не укрылся. Он приехал сюда, здесь написал своё главное сочинение, здесь и умер. И похоронен в Кремлёвской стене.

2

Джон Сайлас Рид родился в 1887 году в том самом Портленде, штат Орегон, где я это пишу. Почему там? А по той же примерно причине, по которой он переехал в Советскую Россию. Когда Штаты, вопреки обещаниям поддержанного им Вильсона, вступили в войну, он начал везде кричать, что это не его война, и писать такие резкие антиамериканские памфлеты, что даже родной журнал Masses перестал печатать его, иначе почта отказывалась рассылать журнал подписчикам. И тогда Рид с Луизой Брайант, женщиной ещё более эксцентричной и безбашенной, чем он сам, поехал в Россию: там назревала революция, и ему показалось, что там он пригодится. Вот вам и ответ на вопрос нынешних российских конспирологов, почему этот журналист не занимался в России собственно журналистикой, то есть не представлял никакие американские издания и не отсылал в них корреспонденции. Он к этому времени ушёл из профессии, потому что заниматься в Штатах ею было негде, а в России — пожалуйста. Он и делал там иноязычную газету «Факел» вместе с другими иностранными корреспондентами. Сейчас у нас обратная ситуация: преподавать в России меня не берут, а в Штатах берут. Вот я и сижу в Портленде, штат Орегон, и радуюсь, что у них тут пока не дошло до революции. Хотя, черт его знает, может, и огорчаюсь отчасти. Но даже если до неё дойдёт, на Арлингтонском кладбище меня всё равно не похоронят. Отчасти, думаю, потому, что сыграть в Штатах такую же роль, какую Рид сыграл в России, мне вряд ли суждено. Правда, стишки он тоже пописывал, и неплохие, целую книгу «Тамерлан и другие стихотворения» издал за свой счёт, и на музыку их клали охотно; что интересно, стихи вполне традиционные, не революционные.
Он происходил из состоятельной семьи, окончил Гарвард, где был всеобщим любимцем. Работал журналистом в Нью-Йорке, около полугода провёл в восставшей Мексике, где тесно общался с Панчо Вильей. Побывал на фронтах Первой мировой. В шестнадцатом сошёлся с Луизой Брайант, на короткое время у них возникло нечто вроде треугольника-коммуны с Юджином О'Нилом, которого Брайант тоже полюбила, — но потом Рид отстоял своё единоличное право на неё. В августе семнадцатого, в самый канун корниловского мятежа, они оказались в Петрограде, где Рид рассчитывал поучаствовать в революции, — именно поучаствовать, а не просто быть её свидетелем.
Сейчас его книга «Десять дней, которые потрясли мир» вновь обретает популярность, и вот почему. Нам надо молиться о ниспослании нам врагов и об их здравии, потому что друзья забудут, а враги никогда не простят. В сегодняшней России многие ненавидят русскую революцию, а следовательно, и Джона Рида. Есть такой Николай Стариков, сталинист, путинист и оголтелый конспиролог, неустанно утверждающий, что русскую революцию устроили англосаксы, наши враги номер один; так вот он считает, что Рид — их агент и вдобавок троцкист. Троцкий ведь где готовил революцию? Скрывался-то он в Штатах, оттуда и прибыл в семнадцатом году! Стариков утверждает, что и вся книга Рида — троцкистская. Вот уж не знаю, как надо было её читать, чтобы это вычитать: Троцкий там как раз изображён без особенной любви, что и обеспечивало «Десяти дням» периодические переиздания даже в сталинские времена. Правда, книга тогда замалчивалась по причинам, о которых ниже. Под это дело — то есть под версию об англосаксонском шпионе, помогающем ослабить Россию и вывести её из войны, — Рида у нас внезапно переиздали (с комментарием Старикова), выдав это переиздание за сборник «Неизвестная революция», хотя к «Десяти дням» добавлена всего-то одна более поздняя статья Рида из журнала Liberator да протокол его опроса в юридическом комитете Сената в 1919 году — на предмет возможной пропаганды русской революции в Штатах. Рид там честно поясняет,что собственно политической деятельностью в России не занимался, а только наблюдал да изредка помогал большевистскому правительству с редактурой английских переводов; в общем, несмотря на горячее сочувствие большевикам, он действительно был вне политики — только присутствовал. Если бы не конспиролог Стариков, «Десять дней» вполне могли бы и дальше пылиться на полках. Между тем перечитывать эту книгу, особенно теперь, жгуче интересно — и какой фильм мог из неё получиться! Понятно, почему стареющий Бондарчук взялся за биографию Рида: сам Уоррен Битти захотел сыграть его — и спродюсировал ради этого скучноватый фильм «Красные». Если бы всерьёз экранизировать «Десять дней» — о, какая получилась бы грозная, чернушная и притом жизнеутверждающая комедия абсурда! Сколько там гомерических, а сколько героических эпизодов, которые по сегодняшнему времени более чем актуальны! — но где взять режиссёра и продюсера, готовых за это взяться? Сам Юрий Любимов, сочиняя сценическую версию этой книги, превратил её скорей в грозный революционный балаган с пальбой и частушками, так что сюжет и мысли в этой карусели совершенно потерялись. Одно утешение, что русская жизнь нам регулярно показывает повторы наиболее впечатляющих событий; кое-что мы уже видели в 1991 году, остальное не замедлит. Предсказуемая история хороша не только удобством для пророчеств, но и возможностью посмотреть все лично, без всякого кино. И не только посмотреть, а и по башке получить, и страху натерпеться, и награбленное пограбить — Россия-SD, технологически говоря.

3

Тут нужен небольшой экскурс о документальном романе, журналистском расследовании как прозаическом жанре. Литература прибегает к журналистике, когда сталкивается с непонятным, с чем-то, чего ей пока не дано осмыслить. Короленко столкнулся с фашизмом — и написал цикл очерков о деле мултанских вотяков; тогда, конечно, это фашизмом ещё не называлось. Он же написал о кишиневском погроме невыносимый «Дом №13», в котором столько холодного блеска, столько ледяного презрения к садистам, — в его беллетристике никогда не было такого нейтрального тона и такой неописуемой жестокости. Он же написал «Бытовое явление» — документальную повесть о смертной казни в России — на огромном фактическом материале. Новый журнализм родился не тогда, когда Том Вульф и Трумен Капоте начали писать документальные романы; первыми такими романами были собранные в цикл очерки Короленко и феноменальная книга Рида. Это, в общем, роман — хотя автору, его мнениям, влюбленностям и биографии там почти не уделяется места. Политики в этой книге, как ни странно, мало — во всяком случае причины политических расхождений большевиков с эсерами, кадетами или меньшевиками там объясняются по-ленински просто, даже примитивно. Одни хотят дождаться созыва Учредительного собрания, другие считают, что Россия не дозрела до социализма и сначала надо заняться народным образованием, третьих не устраивает большевистский авантюризм и отсутствие в их рядах интеллигенции. И только Ленин со товарищи убеждены, что другого шанса у них и у страны не будет. Да, пишет Рид, не скрывая восторга, да, это была авантюра! Самая грандиозная, блистательная и успешная авантюра в политической истории человечества!
Эта книга понравилась Ленину, он снабдил её прямо-таки восторженным кратким предисловием. А между тем она отнюдь не должна была ему понравиться, потому что о социально-экономических, столь им любимых предпосылках российской революции не говорит ничего. Много иррационального — «что-то сгущалось», «что-то носилось в воздухе». Революция происходит не потому, что большевики выразили заветные чаяния пролетариата и крестьянства, а потому, что нарастает безумный абсурд, все только заседают и никто ничего не может, у Временного правительства власть вываливается из рук, партии не могут договориться… Атмосфера первых трёх глав «Десяти дней» — нарастающий вал идиотизма, тошное бессилие, всеобщий паралич. В городе продолжают работать театры (у Рида есть билет на балет на 24 октября в Мариинку — но он не идёт: «на улице интереснее»). Переполнены кинематографы. Даже магазины работают. И всё это время в воздухе действительно носится нечто: ну невозможно вечно падать, сделайте уже что-нибудь! Скрытый сюжет книги выходит на поверхность, когда Рид заговаривает о погоде: когда после дождей и промозглости падает первый снег — все радуются зимней определённости! Наконец хоть что-то.
Большевики — вовсе не те кремневые персонажи, которых мы навидались потом в кино. Троцкий кокетничает, беспрерывно и самоупоенно разговаривает, произносит напыщенные пошлости («Комментарий мы дадим жерлами наших пушек!»), ухмылка у него сатанинская. Луначарский часто вынужден сдерживать слёзы, а после расстрела Кремля в панике бежит из большевистского правительства (куда немедленно возвращается). Дыбенко и Крыленко с трудом подбирают слова, Дыбенко всё время поигрывает огромным воронёным револьвером. В Смольном царит неразбериха, то не пускают никого, то пускают кого попало. Ленина нет, и это тоже приём. Он появляется периодически, причём не говорит и не делает ничего особенного: портрет отсутствует, ораторские способности толком не описаны, цитаты из статей немногочисленны, а если и даются ему какие-то определения, то упоминается ярость полемики, грозные прокламации и тяжёлые, падающие, как молот, слова. Суть уловлена, и это не добрый друг крестьян с этаким прищуром, а железный, неумолимый молот: да, вот он такой был, почти ничего человеческого. Ленин все время очень спокоен — с таким спокойствием он озирает зал крестьянского съезда, где его освистывают; так же спокойно отвечает он эсерам на упрёки в заимствовании их земельной программы: «Что ж, по крайней мере спасибо им за неё». Он с готовностью признает все упрёки (кроме одного — насчёт «германского агента»; впрочем, и Временное правительство, подчёркивает Рид, не смогло ничего доказать). Он с готовностью принимает на себя клеймо авантюриста — так же, как впоследствии не без гордости делал это Че Гевара; никакие моральные упрёки на него вообще не действуют. Он тут описан примерно так же, как у Куприна: сила падающего камня. И именно потому он всегда как бы не в фокусе: он скрытая пружина действия, единственный, кто среди хаоса умудряется мыслить рационально. Но это не потому, что он так рационален по природе или так спокоен по темпераменту: нет, каких-то вещей он попросту не видит и не слышит. Есть спасительная узость, столь характерная для догматиков; и потому для него русская революция — это про землю, мир, свободу печати (которую он отстаивает до и немедленно упраздняет после, и Рид откровенно посмеивается над этим). А для Рида русская революция — это про Zeitgeist, про дух и запах времени, который действует через этих людей, иронически называемых вождями. Русская революция — это когда он входит в солдатскую толпу, и солдаты начинают его расспрашивать: что, у вас действительно можно купить целый город?
Разбрасываются бесконечные листовки. Обыватель продолжает ходить в синематографы и трепетать. Толпы, шатающиеся по городу, описаны у Рида как сравнительно добродушные. О большевиках никто ничего не знает, говорят лишь, что они за народ и за мир и раздадут помещичьи земли. Интеллигенция — почти поголовно — пытается убедить солдат и матросов, а также участников крестьянского съезда в том, что Ленин и компания убивают революцию, а не защищают её; что вместо революции они вводят диктатуру, — но слушать их никто не хочет: общество, в общем, наелось свободы ещё летом, оно не против диктатуры, осталось определить, чью оно захочет принять. Девять из десяти интеллигентов, собравшихся за неизменным русским чаем, утверждают, что Вильгельм лучше большевиков; и если ради победы над большевиками придётся сдать Петроград — то и пусть. Гражданской войны ещё нет, массовых убийств — тоже, русские не хотят стрелять в русских, солдаты говорят об этом постоянно; есть ощущение всеобщей растерянности, из которого вроде замаячил выход, но Рид честно пишет о том, что почти все его собеседники дают большевистскому правительству три дня. Ну, неделю. Не будет никто с ними работать, и сами они ничего не умеют. Больше того — он откровенно пишет о том, как все валится из рук у самих большевиков: они поначалу пасуют, сталкиваясь с саботажем, а прибегать к своим любимым расстрельным методам ещё стесняются. Но в них есть то, что ужасно нравится массам: простота и решительность. И в воздухе висит такое густое «Надоело!», что шансы большевиков с их абсолютным упразднением любых условностей, включая орфографию, возрастают стремительно. Ещё в июле все верили, что они предатели, и за них готова была проголосовать пятая часть населения России, к ноябрю за них — две трети, и по всей России цифры примерно те же. То есть Рид открытым текстом говорит: в июле большевики — маленькая, вдобавок оклевётанная секта. А в ноябре они — грозная сила, с каждым днём набирающая вес.
А когда народ сообразит, что вместо прогнившей империи ему на шею уселась полноценная диктатура, которая вскоре восстановит почти все то же самое минус церковь и черта осёдлости, — будет уже поздно. Чего-чего, а парламентских методов у большевиков не было. И хотя они спасли Россию от окончательной гибели, но и от жизни тоже спасли надолго; утешаться можно только тем, что народ в России необычайно живуч, талантлив, циничен и остроумен. Он и в большевиков не верит, и наблюдает за ними отстранённо; как формулирует у Рида один эсер, единственный способ победить большевиков — это дать им попробовать. Ну, они попробовали, и народ голосует именно за «попробовать», а не за марксизм, которого не знает и не понимает. Со временем, конечно, Россия сожрала и большевиков — двадцати лет не прошло, — но лучше не стало. И русская революция осталась единственным недолгим временем… свободы? Нет, после Корнилова не было уже никакой свободы, в августе всё поняли даже те, кто испытывал эйфорию в марте. Это было временем того, что Россия больше всего любит: временем, когда можно больше не ходить в школу. Гуляй, рванина! Бардак, всеобщая безответственность, блаженная пауза между угнетениями. И какой творческой энергией, какими анекдотами, какими абсурдными примерами самоорганизации отвечает на это народ! Любо-дорого.

4

Рид не бесстрастный наблюдатель, ему большевики импонируют именно решительностью и готовностью взять на себя ответственность, которую он постоянно подчёркивает. Они не пытаются казаться лучше, чем они есть. Они готовы даже казаться хуже. Риду нравится бесстрашная, американская радикальность большевизма; он видит в России правильную, идеальную Америку — точно как многие русские сегодня, приехав в Штаты и обустроившись тут, строят Россию своей мечты. Им только бюрократия мешает, а так все по-нашему: и берёзки есть, и Трамп такой родной… Риду казалось, что Россия — идеальное место для американца; и он не ошибся — после Великой депрессии сюда хлынули тысячи специалистов, и всем нашлось место, и индустриализацию делали они. Вероятно, они плохо понимали, чьими руками делается эта индустриализация; но тогдашняя Америка вообще не особенно заботилась о гуманизме. Рид справедливо полагал, что Европа с её ценностями, в общем, закончилась, пришло время модерна — время разума и энергии. Кстати, столь любимый им Панчо Вилья тоже был бандит бандитом, только талантливый. Он любуется этими героями, конечно, не как политик, а как художник: они давали ему изумительный материал; и Ленин в нём чуял такого же деловитого авантюриста, и потому горячо приветствовал его книгу, и лично всячески нахваливал, и горячо огорчился, когда в 1920 году, за неделю до своего 33-летия, Рид умер от тифа. Конспирологи-сталинисты и в его смерти видят деятельность спецслужб, но что мы с ними будем спорить? Рид был крепким полемистом, но никого ни в чём не переубедил, потому что дураки умеют выключать уши.
Сталин эту книгу не любил, оно и понятно — о нём там не было ни слова, а о Троцком, Каменеве и Зиновьеве много, причём о последних двух скорее комплиментарно. Он поторопился отмежеваться от этого сочинения. В конце ноября 1924 года он получил письмо от военного моряка Ивана Зенушкина, старшины электриков из гидролизной школы в Кронштадте. Вдумчивый старшина писал: вы разоблачаете Троцкого, а Троцкий был в глазах миллионов вождём партии и армии. Вы сравниваете его «с левоэсерами», а это не совсем удачно, потому что он-де не взрывал никого в Леонтьевском переулке. Вот и товарищ Джон Рид пишет о нём хорошо, а к товарищу Джону Риду сам Ленин писал предисловие, и Крупская тоже. Сталин ответил очень холодно: времени у меня мало, но вам я напишу, потому что вопросы важные. Во-первых, Ленин наверняка читал не всю книгу Рида — и расхождения в оценке Троцкого считал менее важными, чем её пропагандистскую роль; почему Крупская написала предисловие — спросите её, она жива. Во-вторых, Рид придавал большое значение случайностям и слухам, у него и сам штурм Зимнего выглядит почти случайностью, потому что он не был на заседании ЦК 10 октября, оно было совершенно секретным; и 16 октября он не был (Рид упоминает, что стоял за закрытыми дверями и о ходе заседания ему рассказал Володарский, — это уж я от себя добавляю). Так что он не знал, что никаких случайностей нет, а у нас на всё чёткий план. Тем не менее громадные достоинства книги Рида важней её недостатков. С коммунистическим приветом.
В 1936 году Зенушкина разыскали и заставили давать пояснения. Он написал, что даже слабой тени тогдашних сомнений у него давно не осталось; на его счастье, в письме было написано, что он не троцкист и Троцкого не поддерживает. Для меня, пишет он, важно было только, что мне написал Сталин! О дальнейшей судьбе Зенушкина ничего не известно, но, думаю, личный ответ Сталина и заявление «Я не троцкист!» спасли ему жизнь. А какой фильм мог бы быть! Всё могло стать фильмом, если бы хоть кого-то ещё интересовало; но боюсь, что и «Десять дней» сегодня будут перечитывать немногие. А жаль, дух истории там действительно есть, и все, кто помнит, скажем, девяносто первый, надышались этим воздухом. Не сказать, что это чистый кислород. Но если какую-то свободу Россия знала, то вот такую: свободу чистого безумия в просвете между двумя дурдомами.

5

Но если даже Рида как идеолога, Рида-мыслителя сегодня вряд ли кто воспринимает всерьёз, то уж как журналисту ему подлинно нет цены, и я преподавал бы на любом журфаке пять главных правил Рида — журналиста-художника, журналиста-аналитика.
Во-первых, не нужно гоняться за фактами и цитатами — надо с помощью ювелирно подобранных деталей воспроизводить атмосферу эпохи. У Рида одна реплика «Не курите!» — которую повторяют беспрерывно курящие делегаты Второго съезда советов — говорит об этом съезде больше, чем полная его стенограмма. Запахи, краски, интонации — вроде робкого вопроса полковника «Можно к вам?», обращённого в ноябре семнадцатого к обедающей солдатне, — всё это драгоценный материал, а фактография ничего не даёт. Если журналист рассчитывает передать атмосферу времени и истинные пружины истории, он должен быть художником, а не хронистом.
Во-вторых, журналист может и не быть нейтрален — и даже, боюсь, не может быть нейтрален — но он обязан давать слово всем, потому что историю пишут, положим, победители, но репортаж пишут наблюдатели. Вы можете быть сколь угодно упёртым сторонником большевиков, но вы обязаны раскрывать правду эсеров и даже кадетов; едва ли не самый убедительный монолог в книге Рида — речь бундовца Абрамовича, считающего долгом всякого рабочего депутата защищать Временное правительство или погибнуть вместе с ним. Рид даже Керенского защищает, утверждая, что главная его вина в бессилии; он, кстати, развенчивает и миф о бегстве из Зимнего в женском платье — на деле Керенский бежал из Гатчины, переодевшись простым матросом.
В-третьих, журналисту необходимо чутьё — он должен понимать, где быть и кого слушать, потому что везде быть нельзя. У Рида было это феноменальное, врождённое чутьё на места, где происходят главные события: вечером 24 октября он оказывался у арки Главного штаба (здание его было тогда не жёлтым, а красным); 26 ноября он попал в Царское, потом побывал на крестьянском съезде, потом отправился в Москву. Очень просто понять, где именно надо быть: не там, куда не пускают, а там, куда бегут все. У толпы тоже есть это уникальное чутьё, и надо, говоря по-мандельштамовски, считать пульс толпы и верить толпе. Во время великих исторических событий главное действующее лицо — толпа, и слушать надо не то, что говорят с трибуны, а то, о чём перешёптываются среди слушателей.
В-четвёртых, журналист не знает правды и не подгоняет иллюстрации под концепцию — он ищет её, и хроника этих поисков называется журналистским расследованием. Джон Рид как раз и нашёл эту правду о русской революции, свершившейся не тогда, когда сошлись объективные предпосылки с субъективными, а тогда, когда «надоело», и это русское «надоело» в рациональных терминах не интерпретируется. Это состояние непредсказуемое, необратимое и в каком-то смысле неописуемое. Только Риду удалось его запечатлеть, и то приблизительно. Но, к счастью, история даёт нам почувствовать всё.
И, наконец, в-пятых: движущей силой литературы, журналистики и даже истории в целом является не материальный интерес, а простое человеческое «интересно». Люди совершают поступки, проживают жизнь и пишут книги не для того, чтобы нажиться, и даже не для того, чтобы сделать как можно больше добра, а чтобы было интересно. В этом смысле «интересное» — главная эстетическая категория, более важная, чем «прекрасное» и даже «человечное». Человек — это тот, кому интересно; в этом смысле Ленин был действительно самым человечным — точнее, самым человеческим человеком, и в Риде он чувствовал двойника, а точней, соратника, принадлежащего к тому же тайному обществу. Интересно — не значит хорошо или нравственно; интересная книга может быть плохой, а неинтересная — прекрасной. Но интересное хорошо уже тем, что критерий оценки здесь бесспорен. Конечно, одному интересно про одно, другому про другое, и всё же интересными для всех остаются три категории вещей: тайна; будущее; наше истинное Я. Про все про это Рид сумел написать в книге о русской революции, потому что она — про это.
Революция была интересная. Книга Рида — тоже.
И этого вполне достаточно, чтобы про них не забывать.