Багира

Вторник, 10 24th

Последнее обновлениеВт, 24 Окт 2017 7am

Тайны истории на Дзене — Дзен-канал «Тайны истории»
Тайны истории в Telegam — Телеграмм-канал «Тайны истории»

Французская революция — одно из тех событий, которые определяют судьбы людей на много последующих веков… События следуют друг за другом, как волны взволнованного моря, и есть ещё люди, которые считают, что революция уже окончена! Нет! Нет! Мы ещё увидим много удивительных вещей. Крайнее волнение умов служит этому предзнаменованием… Николай Карамзин

200 лет

Журнал: Журнал Родина №7, июль 1998 года
Автор: Публикация И. Васильевой

Документы Французской революции

Из постановления третьего сословия от 17 июня 1789 г.

Собрание, обсудив результаты проверки полномочий, признает, что оно уже в настоящее время состоит из представителей, непосредственно посланных, по крайней мере 96%, всей нации. …Ему одному… принадлежит право выражать и представлять общую волю нации; между троном и этим Собранием не может существовать никакого вето, никакой власти, имеющей запретительную силу.
Вследствие этого Собрание объявляет, что общее дело национального возрождения может и должно быть начато без промедления присутствующими депутатами и что они должны приступить к этому безотлагательно, невзирая на препятствия.
Наименование «Национальное собрание» есть единственное, подходящее для данного собрания при настоящем положении вещей…

Из декретов Национального собрания от 4-11 августа 1789 г.

Национальное собрание полностью отменяет феодальный строй. Оно постановляет, что те из феодальных или чиншевых прав и обязанностей, которые относятся к личному или вещному крепостному праву и к личной зависимости, отменяются без выкупа; все остальные повинности подлежат выкупу…

Декларация прав человека и гражданина, принятая Национальным собранием 26 августа 1789 г.

Представители французского народа, образовав Национальное собрание и полагая, что лишь невежество, забвение прав человека и пренебрежение к ним являются единственными причинами общественных бедствий и пороков правительства, приняли решение изложить в торжественной декларации естественные, неотъемлемые и священные права человека, чтобы такая декларация, неизменно пребывая перед взорами всех членов общественного союза, постоянно напоминала им их права и обязанности; чтобы действия законодательной и исполнительной власти при возможном сопоставлении в любой момент с целями каждого политического учреждения встречали большее уважение; чтобы притязания граждан, основанные на простых непререкаемых началах, устремлялись к соблюдению конституции и всеобщему благополучию…
1. Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах. Общественные отличия могут основываться лишь на соображениях общей пользы.
2. Цель каждого государственного союза составляет обеспечение естественных и неотъемлемых прав человека. Таковы свобода, собственность, безопасность и сопротивление угнетению,
3. Источник суверенитета зиждется, по существу, в нации. Никакая корпорация, ни один индивид не могут располагать властью, которая не исходит явно из этого источника.
4. Свобода состоит в возможности делать все, что не приносит вреда другому. Таким образом, осуществление естественных прав каждого человека встречает лишь те границы, которые обеспечивают прочим членам общества пользование теми же самыми правами. Границы эти могут быть определены законом.
5. Закон может воспрещать лишь деяния, вредные для общества. Все же, что не воспрещено законом, то дозволено, и никто не может быть принуждён к действию, не предписываемому законом.
6. Закон есть выражение общей воли. Все граждане имеют право участвовать лично или через своих представителей в его образовании. Он должен быть равным для всех как в тех случаях, когда он оказывает своё покровительство, так и в тех, когда он карает. Всем гражданам ввиду их равенства перед законом открыт в равной мере доступ ко всем общественным должностям, местам и службам сообразно их способностям и без каких-либо иных различий, кроме обусловливаемых их добродетелями и способностями.
7. Никто не может подвергнуться обвинению, задержанию или заключению иначе, как в случаях, предусмотренных законом. Тот, кто испросит, издаст произвольный приказ, приведёт его в исполнение или прикажет его выполнять, подлежит наказанию; каждый гражданин, вызванный (органами власти) или задержанный в силу закона, должен беспрекословно повиноваться; в случае сопротивления он подлежит ответственности.
8. Закон может устанавливать наказания, лишь строго и бесспорно необходимые. Никто не может быть наказан иначе, как в силу закона, надлежаще примененного, изданного и обнародованного до совершения правонарушения.
9. Так как каждый предполагается невиновным, пока не установлено обратное, то в случае задержания лица всякая излишняя строгость, не вызываемая необходимостью в целях обеспечения его задержания, должна сурово караться законом.
10. Никто не должен испытывать стеснений в выражении своих мнений, даже религиозных, поскольку это выражение не нарушает общественного порядка, установленного законом.
11. Свободное выражение мыслей и мнений есть одно из драгоценнейших прав человека; каждый гражданин поэтому может высказываться, писать и печатать свободно под угрозою ответственности лишь за злоупотребление этой свободой в случаях, предусмотренных законом.
12. Обеспечение прав человека и гражданина влечёт необходимость применения вооружённой силы; эта сила, следовательно, установлена в интересах всех, а не в частных интересах тех, кому она вверена.
13. На содержание вооружённой силы и на расходы по содержанию администрации необходимы общие взносы; они должны распределяться равномерно между всеми гражданами сообразно их состоянию.
14. Все граждане имеют право устанавливать сами или через своих представителей необходимость государственного обложения; свободно давать согласие на его взимание, следить за его расходованием и определять его долевой размер, основание, порядок и продолжительность взимания.
15. Общество имеет право требовать отчёта у каждого должностного лица по вверенной ему части управления.
16. Общество, в котором не обеспечено право пользования правами (человека и гражданина) и не проведено разделение властей, не имеет конституции.
17. Так как собственность есть право неприкосновенное и священное, то никто не может быть лишён её иначе, как в случае установленной законом общественной необходимости и при условии справедливого и предварительного возмещения.

***

Натан Эйдельман
Приезжайте к нам в Париж в 1989-м: будет 200 лет нашей революции. А мы, чтобы сравнить, приедем к вам в 2117-м, когда будет двухсотлетие вашей…
(Из парижских разговоров)

14 июля 1939 года — 150-летие Французской революции. Как чтили в России и Франции этот юбилей?

Париж.
Споры о том, что произошло 150 лет назад, чрезвычайно горячи — речь идёт не только и не столько о XVIII, сколько о XX веке. 11 июля по парижскому радио идёт передача «Республика вас зовёт», поражающая слушателей картинами казней, ужасов 1790-х годов; её комментирует знаменитый прогрессивный политический деятель Эдуард Эррио: «Французская революция не представляет единства… Взаимная ненависть людей препятствовала движению идей. Робеспьер слишком часто обращается за советом и воспоминаниями к тени Руссо… Достойный поклонения поэт, прямой наследник Расина, Андрей Шенье принесёт свою голову на эшафот. О, горе!».
Однако в эти же дни 14 тысяч интербригадовцев и других защитников недавно павшей Испанской республики, перешедших во Францию и тут же заключённых в концлагерь, — на 52 языках чествуют Французскую революцию…
21 сентября в Париже планируется торжественное празднование годовщины первого дня первого года республики…
Как угадать, что 21 сентября 1939 года будет уже для Франции восемнадцатым днём второй мировой войны…
Как угадать, что следующего 14 июля, в 1940 году, Париж уже месяц занят гитлеровцами. «1789 год вычеркивается из истории», — распорядился в одной из речей Геббельс…
150-летие штурма Бастилии — мы теперь понимаем — это «мирный островок», последний праздник перед новым чудовищным штормом… m-frt-

Москва.
«Правда», «Литературная газета» извещают об архивных выставках: в Советском Союзе — около 10000 документов Французской революции, в Эрмитаже и Публичной библиотеке Ленинграда, в Библиотеке имени Ленина и других хранилищах Москвы экспонировались для публики книги из библиотеки Вольтера и Дидро, собственноручные письма Бабефа, полтора десятка подлинных документов якобинского Комитета общественного спасения, подписанных Робеспьером, Сен-Жюстом, записи песен револю,-ции, сделанные когда-то любопытствующими русскими (и тут же — контрреволюционная пародия на «Марсельезу»), бастильские дела (политика, сатира, церковь, шпионаж, колдовство, растраты, личные дела офицеров крепости).
А рядом — карикатуры, полный комплект газеты Марата, подлинные письма Екатерины II, отчёты русского посла во Франции Симолина.
Мелькают в газетах новые советские названия: улица Марата, набережная Робеспьера; флагман советского флота линкор «Марат»; мало того, это имя столь полюбилось советским родителям, что множество детей отныне именуются Маратами.
За несколько дней до годовщины целая страница «Правды» занята специальной «консультацией» для лекторов к 150-летию Французской революции. Большую часть текста заняли ленинские и сталинские цитаты, в основном о преимуществе революции 1917 года перед 1789-м. В частности, со всех сторон разбирается вопрос о «ненастоящем», буржуазном равенстве — и новом, подлинном, социалистическом. (Сегодня очевидно, что автор консультации увлёкся; слишком уж много сказал о недостатках и слабостях Французской революции и маловато — об огромных заслугах.)
Впрочем, дело было поправлено три дня спустя: 14 июля передовая «Правды» называлась «150-летие Французской буржуазной революции». Там несколько другие акценты: «Французская революция является самым главным событием в новой истории, если иметь в виду период до Октябрьской социалистической революции в Россия.
Французская революция XVШ века потрясла до основания всю старую, дряхлую, обветшавшую феодальную Европу. Всюду затрещали крепостнические стены, зашатались троны. Грозный вид революционного Конвента, руководимого якобинцами, усилил бешеную ярость монархов Европейского континента, дворян-помещиков, английских лордов-коммерсантов».
В этой же передовой были и такие строки, особенно важные и трагичные в контексте последующих событий: «Фашизм смертельно ненавидит Париж, как город, где в рабочих массах живут революционные традиции. Мрачный образ незадачливого вояки герцога Брауншвейгского оживает в карикатурных фигурах нынешних вояк, которые тоже кичливо угрожают разрушить Париж и подвергнуть военной экзекуции французский народ».
Неизвестный нам автор передовой статьи делает упор не на том, чем XX век обошёл ХУШ, а на том, чему можно и должно учиться у героев 1789-1794-го: «Их любовь к родине, их плебейская расправа с врагами революции, их самоотверженная борьба против интервентов, их незабываемая смелость и мужество».
В тот день, 14 июля 1939 года, ещё две полосы главной советской газеты были отданы Французской революции: портреты Марата и Робеспьера, статьи о Конвенте, якобинской диктатуре, хроника событий Великой французской революции; наконец, выдержки из якобинских декретов… Сегодня, спустя полвека после того юбилея, нам кажется, что тогдашняя пресса слишком прямолинейно, без должной исторической критики воздавала хвалу революционному трибуналу 1793 года, его борьбе с «подозрительными».
16 пунктов, определявших, кто враг народа, свидетельствовали и о решимости, и о жестоких излишествах революционной диктатуры, позволяли увидеть как необходимую оборону революции, так и чрезмерность пролитой крови…
За несколько лет до того в беседе с Гербертом Уэллсом Сталин говорил: «Разве Великая французская революция была адвокатской революцией, а не революцией народной?».
Да, она была народной, но «адвокаты», радикальная интеллигенция, были частью народа, и многие из них были лидерами массы: в реплике Сталина слышится раздражение против тех, кто учил народ думать, рождал великие идеи.
Юбилей 1939-го — это и гимн революции, и оправдание кровавых средств. На пороге была война, новые реки крови.
Впереди — следующие полвека, исполненные необыкновенных и грандиозных событий. Тех, 6 которых будем, конечно, говорить и думать в 1989-м, в дни 200-летия взятия Бастилии. Но прежде отодвинемся к самому «эпицентру» великого всемирного землетрясения.

Донесение №66

Лето 1789 года. Русскому послу Ивану Матвеевичу Симолину, выходцу из немецко-шведского рода, было уже около 70 лет, и за свою жизнь он видал виды; около полувека занимал разные дипломатические должности в Копенгагене, Вене, Стокгольме, Лондоне. Наконец, с 1784 года, в высочайшем чине действительного тайного советника, он сменяет Барятинского на почётном и, по мнению многих, приятнейшем посту посла в Париже. Депеши, адресованные обычно вице-канцлеру (министру иностранных дел), изредка самой императрице, изготавливаются в обширном доме посла на бульваре Монмартр и сообщают о главных событиях предреволюционной Франции.
К лету 1789 года эти донесения делаются всё тревожнее, всё чаще посол меняет шифр…
Заметим, одновременность в тот век была, понятно, куда более медленной, чем в нынешний: без радио и телеграфа, без самолётов и железных дорог отсутствовало то удивляющее нас чувство сиюминутности, сопричастности, которое появляется у жителя XX столетия, когда, например, он узнает, что именно сегодня или несколько часов назад там-то и там-то произошли революция, катастрофа, землетрясение…
14 июля (по старому календарному стилю — 3 июля) 1789 года. Разумеется, никакие известия о парижских событиях в Петербург ещё не проникают.
Революция есть, но её пока как будто и нет.
По дорогам Европы специальный курьер везёт толстый пакет с секретным донесением Симолина: написано в Париже 19(8) июля 1789 года, оно достигнет Петербурга через 19 дней, 7 августа (27 июля):
«Революция во Франции свершилась, и королевская власть уничтожена…
Все поражены при виде того, как в течение тридцати шести часов французская монархия была уничтожена и её глава вынужден соглашаться на все, чего разнузданный, жестокий и варварский народ требует от вето с такой дерзостью и таким повелительным тояом, и ещё считать себя при этом очень счастливым, что народ соблаговолил удовлетвориться его отречением от своей власти и от своих прав.
В Пале-Рояле, который является очагом мятежа, было сделано в воскресенье вечером предложение провозгласить герцога Орлеанского регентом Франции. Герцог немедленно отправился в Версаль засвидетельствовать публично перед королём и его братьями, что хотя он и любит свободу, по не принимает участия в столь нелепом предложении, и с тех пор он не выезжает из Версаля…
Его величество утвердил назначение маркиза де Лафайета в звании командира буржуазной милиции Парижа, с Чином полковника… Его величество одобрил также мысль воздвигнуть на развалинах Бастилии памятник Людовику XVI и присвоить полку Французской гвардии, перешедшему на сторону революции и тем ускорившему её проведение, наименование Национальной гвардии».
Положение посла деликатное: ещё несколько месяцев назад он довольно сочувственно описывал разгорающиеся французские события, созыв Генеральных штатов, критические речи депутатов. Возможно, боялся прослыть недостаточно просвещённым в глазах Екатерины, «подруги Дидро и Вольтера»; с другой стороны, не угадал огромных последствий начинающихся событий, полагая, что для российской политики в Европе и на Востоке будет не худо, если Франция сосредоточится исключительно на своих внутренних делах. Позже Екатерина II даже стыдила старого дипломата (совершенно несправедливо!), что он «поддался влиянию парижских демагогов»…
После 35-дневного путешествия наконец достигло газетных страниц другое известие из Парижа:
«В прошедший понедельник, 13 числа, поутру Париж подобен уже был не столице славящейся благолепием нравов Франции, но неприятельским городам, приступом взятым. Повсюду встречались люди буйные и вооружённые. Французская гвардия и некоторые другие войска отложились от государя и вступили в службу мещанства…
Рука содрогается от ужаса, описывая происшествия (штурм Бастилии. — Н.Э.), при коих могли быть в таком пренебрежении долг государю и долг человечеству. Но надо окончить».
Следуют выразительные подробности, в частности, об отрубленной голове коменданта Бастилии Делоне; от русских читателей не скрывали, что «бунт освободил всех, в Бастилии содержавшихся, из них один сидел уже сорок лет. Архивные же бумаги отчасти изорваны, а отчасти разбросаны по площади».
Прервем на известное время последовательность нашего рассказа — того требуют бастильские бумаги.

Бумаги подобраны!

Ленинград, угол Невского и Садовой: здание, когда-то именовавшееся императорской Публичной библиотекой, теперь — Государственная публичная библиотека имени Салтыкова-Щедрина. Вторая библиотека страны, по количеству книг уступающая лишь Библиотеке имени Ленина в Москве; и, несомненно, первая по числу старинных книг и манускриптов, ибо все книжные рукописные драгоценности императорской России, все многочисленные культурные трофеи, захваченные русскими войсками во время многочисленных войн XVIII-XIX веков, сверх того — гигантская библиотека Вольтера, купленная Екатериной II, — всё здесь, на углу Невского и Садовой. Сокровища, к сожалению, мало знакомые даже большинству ленинградцев.
Пройдя совсем немного по коридорам библиотеки, можно попасть «в Бастилию». То есть в гости к Петру Петровичу Дубровскому.
Служил при русском посольстве в Париже скромный чиновник Дубровский. Родился он в Киеве, там окончил духовную академию и был направлен во Францию. Несколько десятилетий провёл он за границей, и все эти годы страстно и неутомимо собирал рукописи. Коллекция состояла из комплексов документов V-XVIII веков: подлинные письма учёных, писателей, королей, государственных деятелей насчитывались в этом собрании не единицами и даже не десятками — тысячами: Эразм Роттердамский, Вольтер, Руссо, Лейбниц… Дубровскому удалось собрать дипломатическую и административную переписку французского правительства на протяжении почти столетия. По сути, в его руках оказалась часть государственного архива Франции, первоклассные источники, «золотые россыпи», как назвал эти документы один французский учёный.
Ценнейшую часть коллекции Дубровского составили рукописи из старейшего книгохранилища Франции — Сен-Жерменского монастыря. Каким образом все это добыл русский дипломат — до сих пор остаётся во многом тайной. Наверное, предприимчивые монахи потихоньку расхищали библиотеку и продавали книги на сторону, Дубровский же все своё жалованье тратил на коллекцию…
Журнал «Вестник Европы» в 1805 году писал: «Наши соотечественники, знатнейшие особы, министры, вельможи, художники и литераторы с удовольствием посещают скромное жилище г. Дубровского и осматривают богатейшее сокровище веков…»
В 1804 году он предложил вдовствующей императрице Марии Фёдоровне купить его собрание.
Во дворце согласились на предложение коллекционера. Как раз в эту пору было решено учредить в Петербурге общедоступную библиотеку; пока же для неё готовили здание, Александр I специальным рескриптом от 27 февраля 1805 года повелел основать «особенное депо манускриптов». Первым его хранителем стал Дубровский: такое условие он оговорил при продаже рукописей.
25 тысяч рукописных книг и более 600 отдельных документов пропутешествовали с Сены на Неву, чтобы скрыться в недрах императорской библиотеки под шифром «собрание № 288».
В 1814 году Публичная библиотека открыта; любой желающий мог ею пользоваться. Правда, в Отдел редкостей выдавался только разовый билет, и каждому посетителю указывался час, в который он будет допущен (причём в день полагалось допускать не более 4 человек!).
Если же посетитель был человеком осведомленным, умел задавать вопросы и успокаивать осторожность хранителей, то ему удавалось увидеть архив Бастилии!
Дела, секретные дела Бастилии. «Досье» на привилегированных узников, один из которых жалуется на портного: каналья, поставил пуговицы на камзол, совершенно не подходящие по цвету!
Жалоба адресована не кому-нибудь, а самому начальнику полиции. Дело в том, что начальник тюрьмы самолично почти ничего решать не мог, — даже, чтобы подстричь заключённого, требовалась санкция высшего начальства. Естественно, переписка между администраторами невероятно обширна.
Одну из просьб начальника тюрьмы, о предоставлении прогулки заключённому, дополняет такая фраза: «Узник уже 25 лет не выходил из своей камеры». Это уже заключённый другого рода — тот, кого презрительно именовали «бунтовщиком», из небольшой группы лиц «низкого звания». Правда, в последний день своей многовековой «биографии» Бастилия была почти пуста; среди немногих узников, между прочим, находился фабрикант Револьон, запертый в крепости… по собственной просьбе: обиженные рабочие грозили убить хозяина, но он предпочёл добровольное заточение. Однако и малонаселенная Бастилия для всего Парижа — мрачный символ деспотизма…
В архиве Бастилии оказались, между прочим, мемуары знаменитого узника Латюда, проведшего в её стенах 35 лет; попал же он сюда, известив фаворитку короля маркизу Помпадур о готовившемся против неё заговоре. Заговор оказался мнимым, но Латюд упорствовал в своих показаниях. Его бросили в Бастилию. Однако он ухитрился бежать, спустившись с одной из башен по лестнице, связанной из тряпок… Его поймали, он снова убежал. Опять поймали, опять убежал… Обо всем этом он рассказывает в своих мемуарах. Длительное заключение, однако, все же отразилось на его рассудке: в повествовании то и дело появляются видения, черти и тому подобные действующие лица.
Среди самых же сенсационных документов — полицейское досье на Вольтера, в молодости сидевшего в Бастилии.
Современные криминалисты, как известно, очень ценят отпечатки пальцев, остающиеся на документах. На нескольких бумагах из Бастилии, вероятно, сохранился «отпечаток революции»: следы подошв парижанина или парижанки, утром 14 июля 1789 года весело топтавших вчера ещё недоступные, страшные документы.
Каждому своё… Народ громил ненавистную тюрьму, выбрасывал из окон и топтал архив, — несколько тысяч листов валялись около разрушенной твердыни, пока революционная власть не распорядилась собрать и конфисковать все, что уцелело. Однако между штурмом крепости и этим декретом произошло с виду незаметное событие: очевидно, 15 июля Пётр Петрович Дубровский (или его доверенное лицо) прибыл в карете на площадь Бастилии… И подобрал разбросанные листы. Страсть коллекционера, наверное, догадывавшегося, какое значение для истории будут когда-нибудь иметь его усилия.
Карета Дубровского увозит его в русское посольство, где посол Симолин ожидает новых вестей и составляет подробные отчёты для императрицы…
Первая информация о начавшейся революции.

Лето 1789-го.

В Петербурге 14 (3) июля 1789 года, согласно камер-фурьерскому журналу (дневнику придворных происшествий), балы, приёмы, церемонии.
Куда более интересные вещи можно узнать из дневника статс-секретаря императрицы Александра Храповицкого, куда попадают предметы достаточно секретные, даже интимные.
14 (3) июля 1789: «Её величество… изволила мне отдать записки для изготовления указов, что Платона Александровича Зубова — в полковники и флигель-адъютанты». Как видим, исторический день взятия Бастилии — счастливый для нового фаворита Зубова, который в 22 года уже в хороших чинах.
Пять дней спустя, 19 июля: «Разговор о переменах во Франции. Получено известие, что третье сословие самовольно составило из себя собрание национальное».
О Бастилии новости ещё не дошли, но в Петербурге уже хорошо понимают, что началось…
Из беседы царицы с французским послом графом Сегюром: «Ваше среднее сословие слишком многого требует; оно возбудит недовольство других сословий, и это разъединение может повести к дурным последствиям. Я боюсь, что короля принудят к большим жертвам, а страсти всё-таки не утихнут».
Анализ точный, пророчества царицы сбудутся. Единственное, что может вызвать улыбку, — тот «выговор», что Екатерина как бы передаёт через Сегюра третьему сословию: тут ощущается самодержавная привычка цыкнуть, приказать, распорядиться. Из России, где буржуазии «почти не видно», нелегко вообразить французское третье сословие, которое не обуздать…
27(16) июля: «Приехал курьер с известием, что сколь скоро сведали в Париже о перемене министров, а особливо Неккера, то народ взволновался, взяли подозрение на королеву, разбили Бастилию; Национальная гвардия пристала к народу. Король приходил в собрание депутатов, из коих несколько отправились в Париж для усмирения народа, но тут и утвердили свою милицию, над коею начальник Лафайет».
Главное известие наконец пришло в Россию. Екатерина верно схватывает суть: на чьей стороне сила, кто вооружён. Недаром в короткой записке дважды говорится о Национальной гвардии. Царица столь взволнована, что через день требует к себе примчавшегося из Парижа курьера Павлова, чтобы сообщил подробности. Но бедный курьер (в чине титулярного советника) оробел и не мог слова вымолвить.
Два месяца спустя Храповицкий запишет слова императрицы: «Это вроде Карла I», то есть французская революция вроде английской, когда казнили Карла I. Видимо, это впечатление от новых устрашающих депеш русского посла.
Симолин из Парижа, 9 октября 1789 года: «Новое восстание, трагические и гибельные последствия которого неисчислимы, повергло Париж и Версаль в ужас. В понедельник утром 5-го этого месяца несколько сотен торговок, величаемых теперь «дамами рынка», рассеялись по городу и принудили идти за собою попадавшихся им навстречу женщин…
Женщины хотели ворваться в апартаменты королевы, против которой они, по-видимому, имели злодейские намерения. Один гвардеец королевской охраны, стоявший в карауле, начал стрелять, убил и ранил нескольких жён-щи» и одного гвардейца из буржуазной гвардии. Этому гвардейцу и ещё одному отрубили головы, посадили их на пики и отправили в Париж. Я их встретил на пол дороге от Версаля; пять других гвардейцев охраны сделались жертвами народной ярости и были бы также убиты, если бы сам король не попросил пощадить их. В четыре часа утра с понедельника на вторник толпа этих бешеных женщин, среди которых, как говорят, были переодетые мужчины, взломала ударами топора несколько дверей со стороны оранжереи, чтобы проникнуть в комнату королевы, где она почивала; её величеству пришлось поспешно спасаться, почти в одной сорочке, в комнату короля…
Папский нунций встретил в Севре процессию с отрубленными головами, его карета была остановлена. Он почувствовал себя дурно и вернулся обратно. Эта же процессия пропустила меня, не остановив и не сказав ни одного слова».
6 ноября 1789 года: «Недостаток муки начинает снова чувствоваться в Париже. Во вторник и среду была давка у дверей булочных, хотя они делали семь выпечек вместо пяти, как обычно, и вчера я не имел хлеба ни для себя, ни для своих домашних».
9 июля 1790 года: «Марсово поле представляет собой уже несколько дней самое необычайное зрелище. Амфитеатр, возводимый по всей его окружности, оставался незаконченным, несмотря на непрерывную работу от 12 до 15 тысяч рабочих. Граждане из опасения, что эта большая работа не будет выполнена к назначенному сроку, взялись однажды вечером за заступы и лопаты, чтобы помочь рабочим. На другой день стечение народа стало ещё многочисленнее, можно было видеть людей всех сословий, всех возрастов, нарумяненных женщин в шляпах, украшенных перьями, кавалеров ордена св. Людовика, священников, монахов, — все они поспешили принять участие в этих работах.
Таким образом, более 40 тысяч человек занято теперь сооружением этого обширного амфитеатра».
Тираж двух главных русских газет, «Санкт-Петербургских» и «Московских ведомостей», не превышал обычно тысячи экземпляров. Но к началу 1790 года петербургская газета имеет уже две тысячи, а московская — четыре тысячи: рекордные цифры! В других городах газет нет (заведутся только через полвека), но десятки людей переписывают новости и посылают друзьям в города, городки, деревни… И вот уж помещики в лесной глуши обсуждают парижские события. А затем рукописные газеты переходят через Урал и углубляются в невообразимые пространства Сибири.
Мало того, в столичных лавках кое-где из-под полы продаются издания, пришедшие прямо из Парижа, — письма графа Мирабо, десятки острых карикатур. Случалось, несколько торговцев подписывались на одну газету, и единственный грамотный среди них читал вслух, остальные же только внимали; «глаза устают от чтения газет, так они интересны», — восклицает княгиня Вяземская, а старая графиня Салтыкова, послушав, что читает её племянник, с ужасом заявляет, что в их семье «зреют семена революции»…
Но, полно, не преувеличиваем ли мы? Франция так далеко от России, исторические проблемы столь различны: ведь ещё Дидро, беседуя с Екатериной II, между прочим, заметил, что рабство крестьян в той форме, как это сохранилось в её империи, во Франции отменил ещё король Людовик Толстый в начале XII века. Положим, Дидро преувеличивал, жёсткие феодальные отношения сохранялись и позже, но, в общем, философ прав: «уже два века русский сеньор может купить, продать, заложить не только свою землю, но и своих крестьян; во Франции же ничего подобного нет, — устройство этой страны лить внешне совпадает с некоторыми российскими чертами: и там и там абсолютизм, но в России куда более тиранический; и там и там крестьяне зависят от владельцев, но в очень разной степени. Зато в России совсем нет такой большой промышленности с вольнонаёмными рабочими, как во Франции, и почти нет третьего сословия.
Очень разные страны: даже в одно время они существуют как бы в разных эпохах…
И тем не менее французский посол в России Сепор хорошо помнил: «Хотя Бастилия не угрожала ни одному из жителей Петербурга, трудно выразить тот энтузиазм, который вызвало падение этой государственной тюрьмы и эта первая победа бурной свободы среди торговцев, купцов, мещан и некоторых молодых людей более высокого социального уровня».
В ту же пору Семён Воронцов, русский посол в Англии, написал императрице, что Пугачёв, не читая французских книг, осуществлял ту же программу, что и французские бунтовщики…
Несходство — и сходство.
Дело в том, что сегодня, двести лет спустя, мы, пожалуй, при всем желании не способны почувствовать, что значила для Европы, для России, для всего мира революция во Франции.
Нам возразят — разве после 1789 года не было революций, по масштабу ещё больших? В 1848 году запылала вся Европа; Октябрьская революция в 1917 году потрясла мир. Всё так! Но в XIX и XX веках люди как бы привыкли к революциям; на жизнь одного поколения их приходилось иногда по нескольку…
Иное дело Франция: нидерландская и английская революции за сто и двести лет до того были замечены куда меньше, ибо иной масштаб, да и Европа ещё не созрела, чтобы оценить новизну тех переворотов; правда, американская революция за несколько лет до французской прозвучала внушительно, но все же за океаном; все же борьба с иноземными захватчиками.
14 июля 1789 года прогремело тысячекратным эхом, потому что взрыв состоялся в Париже, средоточии культуры и мысли, «столице мира».
Худо-бедно, после падения Римской империи 1300 лет в Европе существовал один и тот же строй: времена менялись, рыцарские латы уступали место камзолу, примитивные судёнышки — многопарусным кораблям, но все же второе тысячелетие в любой европейской стране существовали короли, сеньоры, зависимый народ…
Так было всегда, и Франция была одним из самых красочных образцов «тысячелетнего царства». И вдруг — французская революция; и мир ахнул: оказывается, можно и так!
Разница цивилизаций, даже такая, как между Россией и Францией, мало теперь значила по сравнению с общим ожиданием перемен: они, разумеется, будут неодинаковыми, в зависимости от обстоятельств, — но будут! 70 лет спустя Александр Герцен запишет: «Никогда человеческая грудь не была полнее надеждами, как в великую весну 90-х годов: все ждали с бьющимся сердцем чего-то необычайного; святое нетерпение тревожило умы и заставляло самых строгих мыслителей быть мечтателями».
Что же будет дальше, как пойдут события во Франции и других краях?
Перелистывая сотни газетных листов, книги, письма, читая стихи Гёте, Шиллера, внимательно наблюдающих за каждым изгибом революции, мы видим и слышим: многие умнейшие люди надеются, очень надеются, что, если на земле уже век просвещения, а революция началась в стране просвещённейшей, то скоро, очень скоро все на свете устроится!
Иначе говоря, прольётся немного крови — как в Париже 1789-1790 годов, — и короли уступят, разумные люди получат доступ к власти, расцветут наука, промышленность, торговля: человечество, как предсказывали мудрецы, приблизится к идеальному миру.
Революции с одними положительными результатами, без отрицательных, тёмных сторон!
Для многих мыслящих людей Германии, Италии, Польши, Испании и России вопрос о том, что будет дальше во Франции, — вопрос отнюдь не французский, а их собственный. Если все случится, как они хотят, как они предсказывали, — значит, живут правильно, смысл жизни понятен. Если же нет…
И, конечно, не случайно в это самое время один русский мыслитель отправляется за границу, в Париж:, за главным ответом; а другой русский, которому казалось, что ответ уже ясен, приносит себя в жертву…

Путешественник

Странная судьба у книг Николая Михайловича Карамзина.
«Письма русского путешественника» в 1980-х годах переиздавались несколько раз, общий тираж превысил один миллион экземпляров, и тем не менее этой книги нельзя достать ни в одном магазине.
В чём дело? Почему столь свежими, актуальными кажутся наблюдения и рассуждения Карамзина, 23-летнего молодого человека, отправившегося два века назад в несколько европейских стран наблюдать, учиться, думать?
Дело, по-видимому, не в фактах, но в авторской личности, и мы можем гордиться, что в роковые месяцы великой революции Париж посетил столь оригинальный, талантливый русский наблюдатель.
Черновых рукописей, первоначальных дневниковых записей того путешествия не сохранилось: Карамзин предпочитал уничтожать свои бумаги, не раз опасаясь обыска, ареста в России. Лишь недавно Ю. М. Лотман и другие исследователи установили, что о многих своих встречах и симпатиях писатель умолчал; при всей умеренности своих прогрессивно-просветительских взглядов — доверял сердцу, и тот, кто представлялся ему добрым, хорошим, мог занять там своё место даже вопреки острым политическим разногласиям. Только узкому кругу друзей Карамзин, например, рассказал нечто, опубликованное через полвека (и то за границей). Оказывается, «Робеспьер внушал ему благоговение. Друзья Карамзина рассказывали, что, получив известие о смерти грозного трибуна, он пролил слезы; под старость он продолжал говорить о нём с почтением, удивляясь его бескорыстию, серьёзности и твёрдости его характера, и даже его скромному домашнему обиходу, составляющему, по словам Карамзина, контраст с укладом жизни людей той эпохи».
Составляя список вероятных французских знакомых Карамзина, Лотман называет вереницу революционеров — Кондорсе, Рабо де Сен-Этьена, Жильбера Ромма, Лавуазье, Неккера, Сийеса, Талейрана, госпожу де Сталь, Шамфора, Фоше, Бонвиля, наконец, Робеспьера. Всё это, однако, потаённая, невидимая часть книги. На страницах «Писем русского путешественника» революционная Франция представлена четырьмя месяцами 1790 года. Сначала Лион, Макон, Фонтенбло.
И вот Париж, весёлый Париж 1790 года: миллион сто тридцать тысяч 450 жителей, в том числе 150 тысяч иностранцев.
Бастилия уже взята — войны, террора ещё нет.
События ещё сохраняют ироническую сторону: «В одной деревеньке близ Парижа крестьяне остановили молодого, хорошо одетого человека и требовали, чтобы он кричал с ними: Vive la nation!1 Молодой человек исполнил их волю; махал шляпою и кричал.
— Хорошо, хорошо! — сказали они. — Мы довольны. Ты добрый француз; ступай куда хочешь. Нет, постой, изъясни нам прежде, что такое… нация?
В городе открыты 600 кофейных домов, но уже пустеют салоны, удаляются в эмиграцию аристократы;
В церкви толпа наблюдает короля и королеву: «Иные вздыхали, утирали глаза своими белыми платками; другие смотрели без всякого чувства и смеялись над бедными монахами, которые пели вечерню. — На короле был фиолетовый кафтан; на королеве, Елисавете2 и принцессе — чёрные платья е простым головным убором».
Комментаторы поясняют, что и фиолетовый, и чёрный цвет — знак траура… Наследник престола, дофин, «в тёмном своём камзольчике, с голубою лентою через плечо, прыгал и веселился на свежем воздухе! Со всех сторон бежали люди смотреть его, и все без шляп; все с радостью окружали любезного младенца, который ласкал и взором и усмешками своими. Народ любит ещё кровь царскую!».
«Любит кровь» — фраза неожиданно двусмысленная…
Нереволюционер Карамзин в революционной Франции. Но он достаточно тонок и умён, чтобы понять, сколь многое из любезной ему французской культуры явилось увертюрой, предысторией революции.
Карамзин возвращается домой, в Россию, другим человеком: добрый, мягкий, чувствительный, он в то же время прошёл целый огромный курс истории, стоивший многолетних спокойных размышлений; позже Тютчев скажет

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые,
Его призвали всеблагие,
Как собеседника на пир.


Друзья, не видевшиеся с Карамзиным всего полтора года, изумлялись происшедшим в нём переменам.
«Видно, что путешествие его произвело в нём великую перемену в рассуждении прежних друзей его. Может быть, и в нём произошла французская революция?»
Последние строки, принадлежащие известному мыслителю и масону Алексею Михайловичу Кутузову, конечно, замечательны. Во многих людях разных народов происходила в ту пору французская революция — со всеми её подъемами и спадами, надеждами и разочарованиями, с её добром и кровью.
Летом 1790 года, когда Карамзин возвращался по морю в Петербург, число жертв французской революции было ещё не очень велико: несколько убитых защитников Бастилии, отрубленные головы королевских охранников. Французская революция, происходившая в немалом числе российских людей, также не могла обойтись без жертв. Первой из них, по удивительному совпадению, сделался ближайший приятель Алексея Кутузова, которого мы только что цитировали; расправа с ним произойдёт именно за книгу, посвящённую этому самому А.М.К. Случится же это печальное событие как раз в те дни, когда Карамзин снова вступит на русскую землю.

«Многих виселиц достоин…»

«Путешествие из Петербурга в Москву» — 700 вёрст, разделяющих две русские столицы, путешественник в ту пору преодолевал примерно за трое суток, по дороге он проезжал мимо 25 почтовых станций. И книга Радищева как раз была разделена на 25 глав. 25 глав, 25 историй, отрицающих оба столпа, на которых держится российский строй, — крепостное право и самодержавие. Пророчество, что революция у ворот и некто (сам Радищев или другие) вот-вот ускорит «мах времени» — и тогда рухнет российская Бастилия…
Высказывалась гипотеза, будто Радищев, публикуя столь смелые страницы, надеялся на «просвещённую мягкость» Екатерины, прежде разрешавшей печатать довольно острые вещи, особенно переведённые с французского. Однако свой труд писатель-смертник завершает как раз в ту пору, когда царица перестаёт быть добродушной.
________
1 Да здравствует нация! (фр.)
2 Елизавета — сестра Людовика XVI.

Книга была в основном написана ещё в начале 1789 года, за несколько месяцев до штурма Бастилии. Радищеву удалось подсунуть экземпляр петербургским властям, не привыкшим разбираться в подобного рода литературе: бегло перелистав книгу и не придав значения какому-то «путешествию», полицмейстер выставил на ней цензурное разрешение; Радищев же и после того ещё вставил несколько отрывков, которые, мы угадываем, родились уже под гром парижских событий; одновременно в 1789-1790-м, будто чувствуя, что недолго осталось жить на воле, он сочиняет ещё несколько трудов.
В одном из них читаем: «Нет и до скончания мира примера, может быть, не будет, чтобы царь упустил добровольно что-либо из своей власти, сидя на престоле»; к этим словам Радищев добавил примечание: «Если бы сие было писано в 1790 году, то пример Людовика XVI дал бы сочинителю другие мысли».
Автор как бы подмигивает русскому читателю, хорошо понимающему, отчего столь уступчив Людовик XVI; рядом воздается куда более искренняя хвала другим людям:
«Человек, рождённый с неясными чувствами, одарённый сильным воображением, побуждаемый любочестием, исторгается из среды народной. Восходит на лобное место. Все взоры на него стремятся, все ожидают с нетерпением его произречения. Его же ожидает плескание рук или посмеяние горше самой смерти. Как можно быть ему посредственным? Таков был Демосфен, таков был Цицерон; таков был Питт; таковы ныне Бурк, Фокс, Мирабо и другие».
Рядом с древними свободолюбцами (Цицерон, Демосфен) и несколькими знаменитыми английскими политиками прямо прославлен первый трибун революции, ненавистный царице Габриэль Мирабо; но, понятно, Радищев говорит и о себе: это ему предстоит сейчас выйти на «лобное место» — и как можно быть посредственным?
Более того, даже Мирабо и Национальное собрание он критикует «слева», за то, что они не допускают ряда мятежных сочинений и, например, вынудили Марата уйти в подполье: «Народное собрание поступает столь же самодержавно, как прежде их государь… О, Франция, ты ещё ходишь близ бастильских пропастей!».
Июньским днём 1790 года в книжной лавке петербургского купца Зотова выставлены на продажу 26 экземпляров «Путешествия из Петербурга в Москву»; имени автора на титульном листе не было. Ещё несколько экземпляров Радищев разослал друзьям, немногим просвещённым вельможам; всего же в домашней типографии было напечатано примерно 600 экземпляров.
Несколько дней спустя по городу пошёл слух о странной, необыкновенно смелой книге. Полиция не успела спохватиться, как полицмейстера уже вызвали к царице. Книга лежала на столе Екатерины П, услужливо доставленная кем-то из вельмож. Начав читать, царица сразу поняла, в чём дело, и потребовала разыскать автора…
30 июня 1790 года Радищева арестовывают и доставляют в крепость.
Не было даже статьи, по которой можно было его осудить: ведь то был первый в русской истории революционер (не считая, конечно, «революционера на троне», царя Петра, но то случай особый).
Несколько недель писатель ждал смерти, пока наконец не узнал, что по случаю мира со Швецией его «прощают» и ссылают в Восточную Сибирь сроком на десять лет. К «смертной казни» путём сожжения была приговорена радищевская книга.
Сопровождаемый громом новых известий, идущих из революционной Франции, Радищев в цепях едет на восток, и дорога продлится около года.
Меньше пятнадцати экземпляров его книги чудом сохранится в библиотеках России и Запада; зато по стране пойдут списки, десятки и сотни копий «Путешествия». Любопытно, что к некоторым рукописям переписчики добавляли сверх того тексты, пришедшие из революционной Франции: так и переходили из рук в руки эти причудливые гибриды российского и французского вольнодумства…
Революции едва год от роду; первые жертвы принесены. Очень многое впереди.

Последние донесения

Иван Симолин отправил всего около тысячи донесений из Парижа в Петербург; но чем дальше, тем яснее, что уж слишком «интересные» подробности он обязан сообщать Екатерине II, и скоро она не вытерпит, прекратит, отзовет…
Симолин из Парижа, 15 июля 1791 года: «В понедельник состоялось перенесение праха Вольтера. Процессия отправилась в 4 часа с площади Бастилии, и был установлен следующий порядок шествия.
Впереди отряд национальной кавалерии, депутация от якобинского клуба, школ, секций, братских обществ и т.д. и т.д.
Далее несли один из камней Бастилии с высеченным на нём профилем Мирабо. Затем — на носилках золоченую статую Вольтера, окружённую триумфальными знамёнами наподобие того, как у римлян. За статуей — собрание сочинений Вольтера в ларце, имеющем форму ковчега.
Наконец, двигалась колесница с прахом Вольтера, запряжённая двенадцатью конями белой масти по четыре в ряд; на колеснице был установлен саркофаг с навевающими скорбь изображениями старости и смерти.
Национальное собрание, департамент Парижа, муниципалитет, Академия, писатели сопровождали колесницу, окружённую почётным эскортом лиц, одетых в подражание грекам, музам и жрецам Аполлона…»
История перенесения праха Вольтера в Пантеон известна по многим воспоминаниям; однако каждый рассказ, даже самый пристрастный, имеет свою ценность, неповторимость. В частности, любопытно наблюдать (и здесь, и в других донесениях), как старик Симолин, с юности привыкший почитать Вольтера и помнящий, что Екатерина называла того своим учителем, не всегда может найти должный тон между почтением, уважением — и необходимым по нынешним временам возмущением из-за французских дел: тем, чего ждут от него в Петербурге.
Революция продолжается, продолжаются и донесения.
Париж, 18 июля 1791 года: «В пятницу 15-го, когда кончилось заседание и депутаты хотели покинуть зал, они были окружены огромной толпой, теснившейся к дверям. Наиболее достойных членов встретили оскорблениями и угрозами. Многие вынуждены были вернуться в зал, другие прошли боковыми выходами. Фонарь! Отрубленные головы! Пики! — казалось, все ужасы, на которые способна разгоряченная чернь, готовы были возобновиться.
В это самое время Марсово поле заполнилось гражданами, возбужденными против самого духа Национального собрания и выставлявшими лишь два требования: обновление состава законодательного собрания и обновление исполнительной власти. Эта скромная петиция сопровождалась очень явно выраженным желанием возвести Робеспьера на трон Генриха IV. Г-н Робеспьер — король французов!»
Париж, 16 сентября 1791 года. Открывается Законодательное собрание: «Речь, с которой г-н Туре, руанский адвокат, занимавший кресло председателя, обратился к королю, была в высшей степени неуместна и заслужила всеобщее неодобрение… Незадолго до прибытия короля он предупредил Собрание, что достоинство законодательного корпуса требует, чтобы каждый депутат сел и надел шляпу, когда король начнёт произносить свою присягу. Преувеличенная поспешность, с которой сам он сел, так удивила монарха, который этого совершенно не ожидал, что он с некоторым жестом презрения тотчас также сел; это так поразило Собрание, что в ту же минуту раздался гром аплодисментов, и все, хотя и продолжая сидеть, остались с непокрытой головой».
Общественное настроение в этот первый момент довольно благоприятно. Если их величества воспользуются этим — не упустят случая появляться на спектаклях и тотчас же используют предоставленную им свободу выезжать, по желанию, в свои загородные дворцы, то народ легко убедится в искренности их намерений, и они с успехом используют всеобщий энтузиазм.
Принцесса Елизавета, высокомерная ханжа, не может себя заставить признать новое положение вещей и не проявлять своего недовольства, которое достигло такой степени, что королева вынуждена была третьего дня запретить своей маленькой дочери беседы с ней наедине».
Однако события слишком стремительны. Всё чаще Симолин прибегает к шифровке своих депеш; в частности, пересылая в Петербург 30 ноября 1791 года записку сторонника королевской власти и очень известного мореплавателя адмирала Бугенвиля (того, чьи рассказы о «райской жизни» на островах Тихого океана вдохновляли мечты Руссо и других утопических просветителей).
Адмирал предсказывает успех той партии, чьё название вскоре распространится по миру и войдёт в русский язык навсегда, как будто оно в нём изначально было: якобинцы!
Последние недели и месяцы проводит императорский посол в столице революции.
2 января 1792 года: «Вчера, в день нового года, был обычный приём представления у короля, приём у королевы и у принцессы Елизаветы, затем парадный обед. Герцог Орлеанский появился в Тюильрийском дворце, когда их величества были у обедни. Все сторонились от него, как от зловонного животного; публика встретила его чуть ли не свистом и оскорблениями, когда ои вошёл в галерею, где был сервирован обед у короля.
Люди, которых называют оборванцами, бывшие его приверженцы, теперь относятся к нему с крайним презрением».
Герцога, родственника короля (и между прочим, отца одного из будущих королей Франции, Луи-Филиппа), во дворце презирают за то, что он примкнул к революционерам, даже к якобинцам, и называет себя теперь гражданин Филипп Эгалите (то есть «Равенство»).
Королю, королеве и гражданину Филиппу Эгалите ещё удастся прожить только что встреченный 1792 год, но никому не пережить 1793-го.
Разумеется, русский посол имел ясные инструкции — всячески помогать монархии, и мы не станем утверждать, что он не старался. Другое дело, что для удачи его стараний не хватило…
Депеши Симолина, изданные 50 лет назад советскими историками, открывают, что ещё весной 1790 года он сумел завербовать тайного агента прямо в недрах Министерства иностранных дел, тот доставил шифр, который употребляло французское посольство в Петербурге при переписке со своим начальством, а также особый шифр, которым министр пользовался для переписки с Петербургом. Мало того, расторопный чиновник вскоре прислал вообще все тайные шифры, связывавшие Париж с посольствами в других странах. Предатель просит 10 тысяч ливров, и Симолин торопится послать своего чиновника Машкова как бы в отпуск в Петербург, чтобы поскорее и надёжнее доставить туда эту сенсационную информацию…
А несколько дней спустя — другая радостная для царицы новость. «Посредством денег, — извещает посол, — можно получить все от депутатов, управляющих Францией»; согласен брать русские деньги популярный депутат епископ Отенский, господин Талейран; более того, «господин де Мирабо не недоступен для этой приманки».
На полях сохранившейся депеши Симолина против этих слов собственноручная помёта Екатерины II: «Проявить щедрость, если он не умер».
Мирабо успел получить «тайные деньги» только от французского короля, смерть помешала послужить Екатерине, мечтавшей (на полях книги Радищева) о множестве виселиц для этого человека.
Продавались отдельные революционеры, не продавалась революция.
Зато в Петербурге благодаря обретённым секретным шифрам стали ещё быстрее накапливаться тайно прочитанные французские дипломатические депеши — сначала графа Сегюра, затем Эдмона Женэ — из русской столицы в Париж.
Вскоре Екатерина узнает из отчётов Женэ подробности, которых не могли ей сообщить собственные полицейские; например, о нежелании многих воевать с Францией: «Люди говорили с энтузиазмом, что, если их сыновья, братья или родственники будут взяты на войну против французов, они будут заклинать их всем, что им дорого, чтобы они стреляли в воздух». Жён.э. которого не пускают ко двору, сообщает, между прочим, что любимый внук Екатерины, 15-летний Александр, одобряет парижские преобразования (и что бабушка сама разъяснила будущему Александру I достоинства конституции, но «велела молчать»!). Более того, Женэ толкует о трёх возможных видах грядущей «русской революции»: во-первых, если к власти придёт мрачный, гонимый сын Екатерины, Павел I (в его печальной судьбе Женэ не сомневается); во-вторых, «революция аристократическая», при которой самодержавие будет ограничено и возникнет анархия, как в Польше; третья возможность — «крестьяне, среди которых Екатерина необдуманно распространила идеи свободы в то время, когда она так же афишировала принципы современной философии, как теперь принципы деспотизма, — крестьяне более готовы, чем думают, сбросить иго своих господ-тиранов».
Оставим в стороне некоторые горячие преувеличения, например, насчёт влияния на крестьян французских философских идей, но легко вычислим понятное беспокойство Екатерины, которая уже готова перейти от слов к делу.

Паспорт госпожи Корф

Летом 1791 года королевское семейство пыталось сбежать из Парижа, но в Варение, близ границы, беглецов перехватывают и возвращают. Париж встречает «своего» монарха приказами — казнить «тех, кто оскорбит короля, и тех, кто осмелится его приветствовать».
Предоставим, однако, слово Ивану Симолину, который тщательно шифрует своё донесение (и, между прочим, прилагает брошюру почтаря Друэ, опознавшего короля, — редчайшее издание, о котором полтора века не упоминали даже французские библиографические справочники): «Взрыв, который я предчувствовал, разразился скорее, чем я предполагал. План содействия выезду короля из дворца со всей королевской семьёй был задуман и выполнен очень умно и в большой тайне, но не увенчался успехом. Монарх был арестован в двух милях от границы и препровождён в Мец; можно только содрогаться при мысли о несчастиях, которые грозят королевской семье, особенно королеве, рискующей стать жертвой жестокого и кровожадного народа».
Затем раскрывается любопытная история, смысл которой, впрочем, до конца неясен и сегодня; выяснилось, что королевская семья имела документы баронессы Корф (самой баронессы, роль которой играла воспитательница детей короля, горничной, то есть самой королевы, лакея — короля, а также троих слуг и двоих детей). Когда это стало известно, Симолину пришлось объясняться с Министерством иностранных дел Французской революции. Посол признал, что «баронесса Корф — русская, уроженка Петербурга, вдова барона Корфа, полковника, состоявшего на службе императрицы, убитого при штурме Бендер в 1770 году»; получив паспорт, баронесса Корф написала затем послу, что она в ужасе, так как нечаянно сожгла полученный документ. Симолин признался, что выдал ей второй паспорт, принёс французским властям извинения и назвал свой поступок «необдуманным».
Многие специалисты считают, что всё это маскировка: посол хорошо знал, что делал, приготовив два паспорта для «Корфов». Однако как знать? — возможно, интрига шла помимо посольства, ибо там стены имели много ушей. Так или иначе, но Симолин подробно написал в Петербург об истории с паспортами и о своих извинениях. И в ответ получил крепкий выговор: «Её Императорское Величество не одобряет своего рода оправданий, с которыми вы сочли нужным обратиться по поводу выданного по вашей просьбе паспорта, назвав употребление, которое ему было дано, когда его передали в руки короля, необдуманным.
Этот эпитет весьма малоприложим к обстоятельству, о котором шла речь, и если бы вы даже предоставили такой паспорт с действительным намерением оказать содействие христианнейшему королю и тем способствовали бы его безопасности, то такой поступок был бы во всех отношениях приятен Её Императорскому Величеству».
72-летний посол не привык получать выговоры из дворца и в оправдание шифрованно извещал Петербург, что министр иностранных дел Франции граф Монморен и он сам, Симолин, «едва не стали жертвами народной ярости и что только усиленная охрана спасла графа Монморена от фонаря, а его дом от разграбления. Что касается меня, то на собрании в Пале-Рояле была вынесена резолюция, подтверждённая на другой день собравшимися в Елисейских полях, — схватить меня и расправиться со мной, как с сообщником по организации бегства короля. Молодой граф Мусин-Пушкин и его друг по путешествию, услыхав это постановление, требующее крови, прибежали ко мне, чтобы предупредить меня об угрожающей мне опасности. Один разумный человек из толпы восстал против жестокости такого намерения и против нарушения международного права, которому был бы, таким образом, нанесён ущерб в моем лице. Ему ответили: «Что его императрица может нам сделать?».
Вполне вероятно, что удавшееся бегство королевской семьи ускорило бы победу левых во Французской революции, усилило бы ярость и сплочение парижских низов, которые не сомневаются, что ни русская императрица, ни другие монархи ничего им не смогут сделать…
Получив головомойку, Симолин понимает, что любое его действие в пользу Людовика XVI и Марии-Антуанетты будет встречено в Зимнем дворце с одобрением. Однако он никак не может побеседовать с глазу на глаз с королевскими особами.
Меж тем 14 сентября 1791 года король подписывает конституцию, и посол буквально «разрывается» на части: должен ли он приветствовать этот королевский акт, принятый явно против королевской воли?
В глазах Екатерины II король Людовик XVI ещё раз «теряет лицо», когда 14 декабря в Собрании будто бы искренне угрожает европейским державам, если они будут продолжать свой натиск против революционной Франции…
Ещё несколько слов о после Симолине.
В апреле 1792 года он наконец добрался до Петербурга и сделал Екатерине II подробный устный доклад о французских делах. Статс-секретарь царицы записал 17 апреля: «Сего утра с Симолиным, из Парижа приехавшим, [Её Величество] разговаривали более часу… Шутили насчёт Франции и, показав мне в окно на идущих солдат, сказали: «У них нет патриотических пик». Я промолвил: «Так же, как красных колпаков». Речь идёт, понятно, о пиках Национальной гвардии и фригийских колпаках — одном из революционных символов.
Хорошо и спокойно — без патриотических пик и красных колпаков, при «счастливом характере народов, находящихся под скипетром».
Хорошо, спокойно и страшно.
Тут настала пора завершить этот рассказ.
Мораль первая. Четверть века спустя, когда Александр I, внук Екатерины, восстановит Бурбонов на троне Франции, он неодобрительно заметит о них: «Ничего не забыли и ничему не научились». Как видно, царственный внук полагал, что существуют серьёзные, глубокие исторические уроки революции.
Однако для того, чтобы русский монарх заговорил таким образом, понадобились долгие кровавые годы…
Мораль вторая — из Плутарха: «Победители угодны богам, побеждённые любезны Катону». Конечно, Людовик и Мария-Антуанетта не были древними римлянами, они одни ускорили революцию, наверное, больше, чем десяток злонамеренных философов. Они виноваты, их гибель закономерна; и столь же закономерны вздох, грусть мыслящего человека. Грусть о цене прогресса, которая всегда кажется чрезмерной; вздох о том, что в расправах таились как успех, так и гибель революции: начав казнить, не могли остановиться…
Эта грусть входит в число многообразных уроков великой революции.
Жаль угнетённых французов, доведённых до крови; жаль тех, кто довёл и поплатился. История же идёт вперёд…

(Окончание в следующем номере.)

Канал сайта

Добавить комментарий

Защитный код
Обновить

Вы здесь: Главная Статьи Тайны истории 200 лет